Russia’s New Social History
Table of contents
Share
Metrics
Russia’s New Social History
Annotation
PII
S086956870013455-1-1
DOI
10.31857/S086956870013455-1
Publication type
Article
Status
Published
Authors
Elise Kimerling Wirtschafter 
Affiliation: California State Polytechnic University in Pomona
Address: USA
Edition
Pages
174-180
Abstract

         

Received
12.11.2020
Date of publication
18.03.2021
Number of purchasers
0
Views
82
Readers community rating
0.0 (0 votes)
Cite Download pdf 100 RUB / 1.0 SU

To download PDF you should sign in

Full text is available to subscribers only
Subscribe right now
Only article
100 RUB / 1.0 SU
Whole issue
920 RUB / 16.0 SU
All issues for 2021
4224 RUB / 84.0 SU
1 С появлением в середине XX в. «новой социальной истории» учёные устремились к поиску инновационных проблематик, методологий и источников. Историческое исследование, обогащённое социологическими теориями, антропологической практикой и доступом к обширным архивохранилищам, становится всё более динамичным и многозначным. В результате сформировалась расширенная база знаний, а историописание было признано принципиально перспективным. С позитивистской точки зрения, фрагментация может показаться сомнительной тенденцией. Тем не менее историки неизменно сходятся в том, что любая историческая ситуация заключает в себе множество элементов и опытов, каждый из которых должен учитываться и документироваться. Прошли времена большого нарратива, позволявшего победителям доминировать в написании истории и её увековечивании в общественной памяти. Конечно, победители по-прежнему пишут свою историю, но со временем неизбежно возникают и множатся конкурирующие голоса и альтернативные интерпретации.
2 Советская историческая наука второй половины XX в. имела много общего с «новой социальной историей» Запада. Несмотря на то что коммунистические идеологические ограничения порой мешали учёным свободно следовать за источниками, историки того времени преодолевали политические преграды, сосредоточившись на сборе эмпирических данных. Даже в пределах обязательных марксистских интерпретаций капиталистического развития и пролетарской революции историки обращались к широкому кругу тем, относящихся к изучению социально-экономических отношений1. Работы, созданные в период холодной войны, по сей день остаются фундаментальным звеном в развитии социальной истории и ценным источником информации. К тому же за последние 30 лет молодые российские историки умело воспользовались постоянно растущим спектром допустимых предметов и методов исследования. Они освоили социологический структурализм, исследовательские направления, восходящие к истокам Школы «Анналов» 1930–1940-х гг., антропологический микроанализ и историю понятий – и всё это наряду с непрекращающимися, в сущности, неограниченными архивными изысканиями. Краткого комментария будет недостаточно, чтобы отдать должное геркулесову труду нескольких поколений учёных, чьи обширные исследования ещё в должной мере не укоренились в традиционной историографии. Теоретические рассуждения и эмпирические данные, представленные в книге «Границы и маркеры социальной стратификации в России в XVII–XX вв.», отражают результаты этих плодотворных усилий. Будучи творением нескольких авторов, книга не может полностью интегрировать находки каждого из них, но она с успехом приближает историков к мастерскому владению новейшими научными исследованиями.
1. Предметы исследований включали также: условия окружающей среды, демографию, организацию домашнего хозяйства, рыночные отношения, народное сопротивление и восстания, отношения между политической властью и экономическими интересами, связи между социальным сознанием (или субъективным опытом) и материальными условиями повседневной жизни.
3 Авторы начинают повествование с обзора теоретической литературы, повлиявшей на их образ мыслей. Историки всегда имеют возможность усовершенствовать своё исследование, прочитав работы теоретиков, соответствующие конкретному предмету изучения, в данном случае – труды социологов. Но такое чтение неизбежно носит выборочный характер, а актуальность конкретных утверждений и дефиниций может трудно поддаваться оценке. Дело в том, что каждый историк по-своему обрабатывает теоретические конструкты, что помогает ему в ходе работы, но не всегда оказывается доступным для понимания читателя. Но даже избирательное освещение теоретических работ, представленное в монографии, иллюстрирует, как адаптация новых методологий вывела учёных за пределы марксистской ориентированности ранней социальной истории.
4 С начала XX в. историки поместили изучение российского социального развития в рамки проблемы формирования сословий и перехода от сословия к классу2. В общем и целом, учёные сфокусировались на жизненных шансах и структурных императивах, налагаемых на группы, сообщества и индивидов. При исследовании категории «сословие» (или «состояние») первостепенное значение в определении социальных статусов и границ социальной стратификации отводилось государственной политике. Осуществляя анализ на основе классов, историки обращали внимание на такие аспекты, как образование, род занятий, профессиональная квалификация и, что наиболее важно, доступ к экономическим ресурсам или отношение к средствам производства. Эти широко признанные измерения социальной истории по-прежнему требуют тщательного изучения. Вместе с тем вот уже несколько поколений историков замечают, что макроанализ, основанный на понятиях «сословие» и «класс», не объясняет в достаточной мере реалий социальной жизни России Нового времени. Основная проблема заключается в функциональной двойственности социального языка. Как «сословие», так и «класс» могут интерпретироваться двояко: или как абстрактные социологические категории, транслируемые учёными на социальную реальность, или же как исторически развивающиеся концепты, которые необходимо анализировать, опираясь на разнообразные источники (административно-правовые, литературные или научные), созданные в конкретных исторических ситуациях. Более того, даже если не брать во внимание функциональность, сами значения и способы использования терминологии изменяются во времени и пространстве. Именно поэтому учёные стали применять методы Begriffsgeschichte (истории понятий) к широкому кругу категорий и ключевых слов, встречающихся в источниковом материале по истории Московской Руси, имперской и советской России3.
2. Замена сословий классами совпадала с переходом от «феодального» аграрного к «капиталистическому» индустриальному обществу.

3. Понятия о России: к исторической семантике имперского периода. В 2 т. М., 2012; Wirtschafter E.K. Structures of Society: Imperial Russia’s «People of Various Ranks»DeKalb (IL), 1994; Вульфсон Г.Н. Понятие «разночинец» в XVIII – первой половине XIX века // Очерки истории народов Поволжья и Приуралья. Вып. 1. Казань, 1967. С. 107–124.
5 История понятий представляет собой увлекательную подобласть, особенно полезную для того, чтобы учиться анализировать источники и чувствовать множество реалий (и соответствующих им проблем), содержащихся в конкретных документах. Но в то же время чрезмерное увлечение историей понятий может превратиться в бесконечное энциклопедическое упражнение, мешающее вполне пригодной дефиниции той или иной категории или ключевого слова прижиться среди учёных. Если социальный язык настолько гибок, неопределён и зависим от видения исторического актора, то фрагментация научного нарратива неизбежна. Вечная фрагментация и разрастание точек зрения в точности характеризуют текущее состояние истории как способа исследования. Кроме того, бесконечная фрагментация объясняет и то, почему историки не могут обойтись без синтеза или категориального анализа. Неудивительно, что недавние дискуссии о неадекватности таких категорий, как «сословие» и «класс», включая комментарий, данный в рассматриваемой работе, привели к выводу, что отказаться от этих парадигм невозможно4. В самом деле, свободный обмен идеями и продуктивное научное общение немыслимы без согласия по основным определениям и категориям анализа. В среде, лишённой общепринятых допущений и категориального консенсуса, учёные говорят о разных вещах, не слыша друг друга и никак не продвигая вперёд научное знание и понимание. За прошедшие полвека историки освоили аналитические категории, призванные бросить вызов большим нарративам доминирующих групп и сил. Однако альтернативные категории, такие как раса, гендер, геноцид и «другой», способны породить собственные формы господствующего нарратива.
4. Для подробного ознакомления см.: Confino M. The «Soslovie» (Estate) Paradigm: Reflections on some open questions // Cahiers du Monde russe. Vol. 49. 2008. № 4. P. 681–699.
6 Несмотря на то что историческое знание больше нельзя обвинить в продвижении монолитных представлений о человеческой цивилизации, теоретики культуры и постструктурализма всё же упрекали специалистов по социальной истории в построении абстрактного, детерминистского и статичного анализа сложных и аморфных реалий5. Нельзя отрицать, что социальной истории не хватало гуманизации. В то же время критики не сумели распознать, что структуралистские подходы к социальной истории носят детерминистский и статичный характер только тогда, когда они скованы смирительными рубашками идеологии. Структуралистские концепции исторических изменений, связанные с моделями пересечения и динамики развития, могут быть столь же индетерминистскими и созвучными с процессом, как любой другой культурно ориентированный микроанализ социальной практики. Условия, определяющие «структуру» – будь то экологические, экономические, технологические, юридические, «основанные на обычном праве» или концептуальные – в сущности, интерактивны и всегда подвижны. Иными словами, взаимоотношения между правовыми предписаниями, материальными условиями повседневной жизни, статусной дифференциацией, культурными ожиданиями и социальным сознанием никогда не бывают застывшими. Подобно индивидуальным субъективностям, они предполагают непрерывную адаптацию и изменчивость. Медленно текущее структурное изменение (longue durée в терминологии Броделя) всё же является изменением.
5. Постструктурализм и постмодернизм (ассоциируемые с именами таких мыслителей, как Ролан Барт, Жак Деррида, Мишель Фуко и Жак Лакан) подчёркивают неопределённость структур, быстротечность языка и смысла, а также контингентность истины. Согласно Фуко, такие категории, как причина, истина, наука и субъект являются продуктами языка, следовательно, определяются через осуществление власти, и потому не стабильны по своей сути.
7 Ассимиляция множества теорий, методов и источников информации, безусловно, обогатила современную российскую социальную историю. Авторы книги корректно представили социальную стратификацию как динамичный и неопределённый процесс, протекающий во времени и пространстве. Они утверждают, что определения различных социальных групп могут зиждиться на солидных правовых, экономических, территориальных, гендерных, конфессиональных, этнических и культурных основаниях, но наряду с этим процесс стратификации раскрывается на разных уровнях человеческого взаимодействия, включая индивидуальное восприятие. Внимание к процессам самоидентификации и социальной связки на индивидуальном и локальном уровнях побудило учёных выйти за рамки абстрактных категорий структуралистского мышления и обратиться к микроанализу повседневных практик и изучению культурных привычек. С другой стороны, переход к культурному анализу легко может обернуться изучением нерепрезентативных субъективностей. Микроисследование введённой Школой «Анналов» категории mentalité, произрастающее из интеллектуальной биографии, теперь занимает достойное место в методологическом инструментарии историков6. Однако это ещё не социальная история, требующая такого уровня анализа, который выходил бы за пределы индивидуальных космологий и опытов.
6. Классический пример: Ginzburg C. The Cheese and the Worms: The Cosmos of a Sixteenth-Century Miller. Baltimore (MD), 1980.
8 Авторы монографии «Границы и маркеры социальной стратификации в России в XVII–XX вв.» не призывают историков пренебрегать абстрактными и макроаналитическими категориями. Скорее, им видится средний путь или средний уровень анализа – между структуралистским детерминизмом и индивидуальной субъективностью7. Такой уровень анализа охватывает внутреннее развитие социальных групп и их реакции на государственную политику. В равной степени значимо, что средний уровень требует изучения сообществ, домохозяйств и индивидов. Важнейшим аспектом социальной стратификации на среднем уровне анализа остается «самоидентификация» отдельных членов общества и групп. Иными словами, чтобы попытаться понять значение(-я) общества и отношений, определяющих социальные группы и сообщества, историки должны исследовать множество траекторий взаимодействия и развития. Необходимо формулировать категории и производить нарративы, улавливающие весь спектр общественных действий и идентификаций. В каждом историческом контексте, отмечают авторы книги, история социального обнаруживает различные формы социальной структуры и разнообразные понимания социальной иерархии. Речь идёт не просто о субъективности или индивидуальном восприятии. Скорее, это явление относится к сфере социального взаимодействия, что в современной российской историографии именуется «социумом».
7. В издании «Social Theory and Social Structure» 1968 г. Роберт Мертон писал, что социологические теории среднего уровня «состоят из ограниченного множества утверждений, из которых логически выводятся и подтверждаются экспериментальным исследованием конкретные гипотезы… Установка на средний уровень позволяет точно определить сферу непознанного. Вместо того чтобы претендовать на осведомлённость там, где её в действительности нет, она чётко указывает, что ещё надо узнать, чтобы заложить фундамент для ещё больших знаний. Это не означает, что она способна справиться с задачей предоставить теоретические решения всех неотложных практических проблем нашего времени; но это означает, что она обеспечивает поворот к тем проблемам, которые уже сейчас можно уточнить в свете имеющихся знаний» (Merton R.K. Social Theory and Social Structure. N.Y., 1968. P. 68–69). В русскоязычной версии настоящей рецензии цитата приводится по переводному изданию: Мертон Р. Социальная теория и социальная структура. М., 2006. С. 99–100 (примеч. переводчика).
9 Контуры «социума» остаются размытыми, а его состав непрозрачным. Однако, возможно, именно в этом всё дело. Понятие «социум» подразумевает «сеть» отношений и идентичностей внутри пространства, заполненного динамичными социальными взаимодействиями. Очевидно, что авторы книги описывают «социум» с отсылкой к метафоре «танцплощадки» Н. Элиаса – метафоры, к которой в своё время обращался Ю.М. Лотман8. Концепт «социум» объединяет микро- и макроуровни анализа, понимаемые через призму социальной идентичности или идентификации, побуждающей, в свою очередь, обратить внимание на изменчивость индивидуальных контактов. Другими словами, каждый человек обладает множеством идентичностей, которые могут быть или навязаны внешними силами посредством правовых предписаний и экономического устройства, или же восприняты через самоидентификацию.
8. Лотман Ю.М. Беседы о русской культуре. Быт и традиции русского дворянства (XVIII – начало XIX века). СПб., 1994. С. 90–102.
10 В целом рассматриваемая работа определяет «социум» как комплексную систему, состоящую из множества «формальных и неформальных ассоциаций, группообразований и отдельных индивидов, постоянно взаимодействующих друг с другом» (с. 121), и можно добавить – находящихся в постоянном движении. Цель авторов состоит в том, чтобы разработать новую модель для описания социальных процессов, найдя в ней место культурным и другим нематериальным факторам. Однако остаётся неясным, каким образом «социум» соотносится с более известными понятиями «общество» и «общественность». Мы возвращаемся к двум взаимосвязанным проблемам: определения категорий и разграничения между навязанной и источнико-ориентированной терминологией.
11 Каким образом историки могут примириться со множеством методологий и фрагментированной историографии, с которыми они в настоящее время сталкиваются? Некоторые ответы на этот вопрос предполагает обращение к вызывающим в последнее время интерес проблемам транснациональных отношений и глобальных взаимодействий. Однако это требует гораздо большей переориентации, чем подразумевается, когда сравнительную историю называют транснациональной или глобальной9. Под знаменем мировой, транснациональной или глобальной истории учёные могут выбирать предметы исследования, проливающие свет на культурный трансфер и пересекающиеся процессы изменений, а именно: пограничные территории, торговые маршруты, рабство, Просвещение10. Другой путь, который российские историки лишь начали разведывать, – это большие данные. Как ни странно, методы больших данных ведут историков назад к статистическим исследованиям, характерным для ранней социальной истории. Изучение условий окружающей среды, демографических фактов, технологического развития, экономических отношений и социальной организации всегда требовали статистического анализа (или, по крайней мере, сбора данных). Однако во второй половине XX в. обработка данных была примитивной по сравнению с теми возможностями, которые открылись благодаря достижениям в сфере информационных технологий, ставших коммерческими (а следовательно, доступными) начиная с 1990-х гг. Всего несколько десятилетий назад использование количественных методов требовало огромных трудозатрат для получения лишь ограниченных результатов исследования. Серьёзные логистические трудности препятствовали сбору и обработке историками статистически значимых данных. Применительно к государствам столь обширным, как Российская империя или Советский Союз, воспроизведение работы, проделанной Школой «Анналов» или Кембриджской группой по истории населения и социальной структуры, потребовало бы армии преданных исследователей11. Сегодня уровень создания и очистки баз данных несравнимо ушёл вперед от того, что только можно было предположить в эпоху «новой социальной истории».
9. Hunt L. Writing history in the global era. N.Y., 2014; Putnam L. The Transnational and the Text-Searchable: Digitized Sources and the Shadows They Cast // American Historical Review. Vol. 121. №. 2. P. 377–402; Sebastian C. What Is Global History? Princeton (NJ), 2016. О начальной интеллектуальной «перестройке» см.: Bayly C.A. The Birth of the Modern World, 1780–1914: Global Connections and Comparisons. Malden (MA), 2004.

10. Werner M., Zimmermann B. Beyond Comparison: Histoire Croisée and the Challenge of Reflexivity // History and Theory. Vol. 45. №. 1. P. 30–50; Conrad S. Enlightenment in Global History: A Historiographical Critique // American Historical Review. Vol. 117. № 4. P. 999–1022; Stanziani A. Bondage: Labor and Rights in Eurasia from the Sixteenth to the Early Twentieth Centuries. N.Y., 2014.

11. Для ознакомления с новейшими исследованиями, в которых применяются количественные методы см.: Dennison T. The Institutional Framework of Russian Serfdom. Cambridge, 2011; Миронов Б.Н. Благосостояние населения и революции в имперской России: XVIII – начало XX века. М., 2010; Burbank J. Russian Peasants Go to Court: Legal Culture in the Countryside, 1905–1917. Bloomington (IN), 2004.
12 Большие данные отнюдь не панацея, но широкомасштабный статистический анализ может помочь историкам выбраться из пучины фрагментарной концептуализации и избыточной, но минимально обработанной информации. Или, возможно, когда всё сказано и сделано, историки должны просто воспевать плюрализм и культурное богатство разрастающихся методов и взглядов. Говоря словами Л. Хант, «каждый век ищет понимания своего места во времени, и без истории он не имел бы такового»12. Быть может, этой цели уже достаточно.
12. Hunt L. Writing History... P. 11.
13 Перевод с англ. О.К. Ермаковой

References

1. Bayly C.A. The Birth of the Modern World, 1780–1914: Global Connections and Comparisons. Malden (MA), 2004.

2. Burbank J. Russian Peasants Go to Court: Legal Culture in the Countryside, 1905–1917. Bloomington (IN), 2004.

3. Confino M. The «Soslovie» (Estate) Paradigm: Reflections on some open questions // Cahiers du Monde russe. Vol. 49. 2008. № 4. P. 681–699.

4. Conrad S. Enlightenment in Global History: A Historiographical Critique // American Historical Review. Vol. 117. № 4. P. 999–1022.

5. Dennison T. The Institutional Framework of Russian Serfdom. Cambridge, 2011.

6. Ginzburg C. The Cheese and the Worms: The Cosmos of a Sixteenth-Century Miller. Baltimore (MD), 1980.

7. Hunt L. Writing history in the global era. N.Y., 2014.

8. Merton R.K. Social Theory and Social Structure. N.Y., 1968. P. 68–69.

9. Putnam L. The Transnational and the Text-Searchable: Digitized Sources and the Shadows They Cast // American Historical Review. Vol. 121. №. 2. P. 377–402.

10. Sebastian C. What Is Global History? Princeton (NJ), 2016.

11. Stanziani A. Bondage: Labor and Rights in Eurasia from the Sixteenth to the Early Twentieth Centuries. N.Y., 2014.

12. Werner M., Zimmermann B. Beyond Comparison: Histoire Croisée and the Challenge of Reflexivity // History and Theory. Vol. 45. №. 1. P. 30–50.

13. Wirtschafter E.K. Structures of Society: Imperial Russia’s «People of Various Ranks». DeKalb (IL), 1994.

14. Vul'fson G.N. Ponyatie «raznochinets» v XVIII – pervoj polovine XIX veka // Ocherki istorii narodov Povolzh'ya i Priural'ya. Vyp. 1. Kazan', 1967. S. 107–124.

15. Lotman Yu.M. Besedy o russkoj kul'ture. Byt i traditsii russkogo dvoryanstva (XVIII – nachalo XIX veka). SPb., 1994. S. 90–102.

16. Mironov B.N. Blagosostoyanie naseleniya i revolyutsii v imperskoj Rossii: XVIII – nachalo XX veka. M., 2010;

17. Ponyatiya o Rossii: k istoricheskoj semantike imperskogo perioda. V 2 t. M., 2012.